"Сдезь погребенн прах Матрены Пол" - дальше фамилия замазана чёрным пятном и дописано так:
"Спиридоновой жены Урядника Якова Спиридонова упокой господи с праведникоми".
Трезвый, он - угрюм, малоречив и почти не виден на людях, а появляясь, ходит наклоня голову, точно кабан, и здоровается со встречными молча, поднимая руку к шапке, шевеля усами и посапывая. Мужики боятся его, избегают встреч с ним, но встретив - кланяются низко и почтительно, а за глаза зовут его - "Яшка Комолый", "Дурашный". Напившись, он всегда вспоминает это:
- Тебя, Лександра, уважают за твой характер, а меня - я, брат, знаю! меня - нет! Как вытащили меня из воды зыряне, положили на берег и эдак поглядели друг на друга - дескать, сделали дело, есть чем хвастать, поглядели да - в лес! Так я и не знаю, кто они, откуда. Конечно, они дикой народ - ну, я бы мог рапорт написать, дали бы им награду...
Он снова молчит, а усы его расползаются, открывая губы, красная рожа силится изобразить улыбку, и глаза щурятся, точно он на свет смотрит.
- Вот опять: за спасение утопающего - награда, за поимку беглого тоже, и за убийство - награда, ежели служебный человек убьёт. А ежели ты тебе каторга, да, хоть ты тоже - служебный... и попу - каторга будет, даром что он богу служит...
Схватив туес лапами, он пьёт через край, выпячивая кадык, по подбородку текут две рыжие струи, обливая жилет. Пьёт долго, заглотавшись фыркает, отдувается и продолжает распутывать свои тёмные мысли.
- Что я говорил, Лександра?
Подсказываю.
- Ну - объясни мне правильно, бесстрашно объясни, как учитель: поп служит богу и народу, ты - тоже народу, а - я? Я вас выше, верно?
В десятый раз я говорю ему как могу дружелюбно и убедительно:
- Бросай-ка свою службу, Яков, а то с этими мыслями натворишь ты великих грехов против людей или попадёшь в больницу...
Это его сердит, тяжело ворочаясь на стуле, он начинает ругаться:
- А-а, черти лыковые, думаете - не понимаю, чего вам надобно? Чтобы меня не было, чтобы кто поглупее, попроще меня, обойти бы вам его, в свою веру обратить, н-да? Ну - нет...
И всегда после этого впадает в плаксивый тон:
- Эх - ты, справедливость! Меня не изгонять надо, не знай куда, меня надобно пожалеть от сердца, потому несу бремя неудобоносимое, чёрт! Спроси попа, он меня больше понимает, чем ты, злыдень!
Долго и противно - хотя искренно - он говорит жалкие слова, потом неожиданно снова возвращается к своему основному вопросу:
- Откуда мне дана власть?
Он знает откуда и, называя источник власти, всегда почтительно прикладывает ладонь к виску, но тотчас же, понизив голос до таинственного шёпота, говорит:
- Ведь он же меня не знает, не видал, а? Начальству - не известно это и даже мне, понял? Кто я такой - кому это известно? Я сам себе не известен, а - имею власть, вот револьвер - видал?
Револьвера я боюсь; у него этот инструмент обладает чрезвычайно самостоятельным характером: однажды Крохалёв уронил его на пол, а револьвер завертелся, подпрыгивая, и начал сам палить во все стороны, пока не расстрелял всю обойму. Я во время этой баталии вскочил на стол, а мой гость, синий со страха, белкой вспрыгнул на подоконник, опрокинул все горшки с цветами на улицу и, сидя на подоконнике, безуспешно махал рукою на своё расстрелявшееся оружие. Потом, отрезвевший от страха, поднял револьвер, осмотрел его и объявил:
- Это - кузнеца Макарки дело! Не иначе как он пружину спортил колдовством своим, рысьи зенки!
Теперь, вытащив этот самострел, он с презрением вертит его в руках, мигая глазами и насупив брови.
- Смотри, - говорю я, отходя, - опять он у тебя взбесится!
- Не заряжен. Я им теперь орехи колю, видишь - ручка-то?
И, продолжая рассматривать чёрную тупую штуку, он всё более хмурится, сам тупея и словно линяя.
- На тебя он похож! - замечаю я.
- На собаку, - говорит Крохалёв, вздыхая; прячет оружие и допивает брагу медленными глотками...
Снова из-под щетины усов выползают сиповатые слова, сырые, тяжёлые:
- Ты думаешь - я напился, оттого и говорю? Я, брат, всегда говорю сам с собой... с попом тоже. Ну, он поп осторожный, из него соку не выжмешь, он - от евангелия отвечает, дескать - я ничего не знаю, а вот Христос, он так говорил... да! А с тобой я беседую, потому что ты не боишься и от себя иное сказать... хотя мало ты говоришь, тоже!
- Еду я верхом и думаю: боятся все друг друга, оттого и всё это... недоверие, бунт, грабежи, всякое несогласие. Нельзя согласиться, когда все молчат и неизвестно о чём думает каждый. И все - враги. Так бы поскакал, поскакал и - всех по мордам: живи дружно, сукины сыны я вас!
Из его рта лезет трескучая цепь ругательств, и в каждом звене тупо звучит отчаяние, бессильная, безумная злость, усталость, тоска.
- Чего расползаетесь во все стороны, как тараканы перед пожаром, так вашу... На место! Смирно-о! Тихо!
Ярость его тяжела, но - сыра, неподвижна и не пугает; он стучит концом шашки по полу, трясёт серьгой, надувается, фыркает, брызгая слюной, а оловянные глаза - мертвы и слепы. Потом, усталый, долго отдувается, опадает и молчит, посапывая изрытым ямками губкообразным носом.
Угнетаемый своими думами, он, видимо, забывает обо мне, смотрит в пол и ворчит, выдувая волосы усов, загнувшиеся в рот ему.
- Отягчили меня, вот! А везде - несоответствие между всем. Тебе дана власть. А поп - своё: несть власти, аще не от бога. Аще... Ежели я донесу, что священник Павел Полиевктов валандается с ссыльными, - вот те и покажут аще! А не донесу - мне покажут...
И снова впадает в тон жалобы:
- Лександра, - это же надо объяснить до самого конца глубины: ведь вот и грехи и бес тоже власть над человеком имеют, а он говорит - нет власти, аще не от бога! И надо мной власть, и у меня над людьми - как же, брат? Это же надо решить...